Центральная проблема доктрины «ответственного суверенитета» (получившее свое нормативное воплощение в концепции «Обязанность защищать» - Responsibility to Protect, далее – R2P) кроется в вопросе субъективности оценки: кто именно наделяется правом выносить вердикт о том, является ли то или иное правительство «ответственным» за нарушения прав человека, за нарушение внутреннего суверенитета своей страны или нарушение внешнего суверенитета другого государства?
В современной западной юридической науке наблюдается фундаментальный сдвиг парадигмы государственного суверенитета, суть которой заключается в целенаправленной подмене классического понятия «суверенитет как право» (sovereignty as right) концепцией «суверенитет как ответственность» (sovereignty as responsibility). Этот тектонический сдвиг в теории права, активно поддерживаемый такими авторами как Р. Фальк, Э. Бодли и другие, направлен на обоснование тезиса о том, что реальная власть государства не может быть абсолютной, а должна быть ограничена внешними факторами. Бывший Генеральный секретарь ООН Кофи Аннан в своем так называемом «Докладе тысячелетия» на Ассамблее ООН когда-то поставил риторический вопрос, ставший манифестом данного направления: «Если гуманитарная интервенция действительно является неприемлемым посягательством на суверенитет, то как нам реагировать на Руанду, на Сребреницу – на грубые и систематические нарушения прав человека, которые противоречат всем заповедям человеческого бытия?» [2, c.17].
Ричард Фальк, один из упомянутых адептов «ответственного суверенитета» (R2P), постулирует, что легитимность государственной власти находится в прямой корреляции с её способностью и желанием защищать собственное население и соблюдать права человека [5]. На первый взгляд данная риторика звучит гуманистически безупречно и благородно: государство существует для человека, а не наоборот. Теоретики R2P предполагают, казалось бы, элегантное решение дилеммы, долгое время считавшейся трудно разрешимой в праве: как примирить нерушимость государственного суверенитета (статья 2(4), статья 39, Глава VII) [1] и запрет на применение силы с необходимостью реагировать на массовые зверства.
Однако при переходе из теоретической плоскости в практическую, как справедливо замечают российские исследователи, эта концепция трансформируется в опаснейший инструмент геополитической манипуляции [3. c. 17]. История международных отношений постбиполярного периода убедительно демонстрирует, что гуманная риторика зачастую служила лишь ширмой для достижения сугубо прагматичных целей. Так, комментируя события в Грузии 2008 года, к примеру, Гарет Эванс демонстрирует именно такую циничную позицию. Будучи сопредседателем Международной комиссии по интервенциям и государственному суверенитету (ICISS), которая заложила основы Концепции R2P, он посчитал, что данная Концепция подразумевает прежде всего то, что государство обязано защищать своё население внутри своих границ. Если оно явно не справляется с этой задачей (не хочет или не может), тогда международное сообщество может вмешаться, но только через механизмы ООН (в том числе Совет Безопасности). R2P не дает отдельному государству права напрямую вмешаться, чтобы защищать своих граждан за рубежом [7]. Каждое неверное применение R2P (будь то цикличное или искреннее) представляет собой тревожный сигнал, ибо создает опасное впечатление, что это принцип – лишь очередное оправдание крупных держав, чтобы продемонстрировать свою силу.
Официальная позиция R2P, закрепленная в Итоговом документе Всемирного саммита 2005 года и детализированная в 2009 году в докладе Генерального секретаря ООН Кофи Аннана, предусматривает три опоры (pillars): ответственность государства защищать свое население (Опора I); обязательство международного сообщества помогать ему в этом (Опора II); и, наконец, ответственность международного сообщества защищать, когда государство «явно не справляется» с этой задачей (Опора III).
Именно третья Опора является ахиллесовой пятой всей конструкции. Формально механизм запускается Советом Безопасности ООН. Однако очевидно, что в сложившейся архитектуре международных отношений роль верховного арбитра в ситуациях, когда СБ ООН «парализован» (как это произошло в случае с Косово в 1999 году или Ираком в 2003 году), узурпируют страны коллективного Запада, доминирующие в неформальных правовых институтах и обладающие монополией на интерпретацию демократических стандартов. Таким образом, формируется правовой механизм, при котором суверенитет перестает быть имманентным свойством государства, гарантированным фактором его признания, а превращается в условную привилегию, которую, к тому же, в любой момент можно отозвать.
Устав ООН, являющийся фундаментом международного права, хотя и провозглашает принцип суверенного равенства и невмешательства, тем не менее, содержит в себе механизм принуждения (упомянутые ранее статья 2 (4), статья 39, глава VII). При расширенном толковании, свойственном западным юристам, любое внутреннее событие – от разгона митинга до борьбы с сепаратизмом – может быть квалифицированно как «угроза международному миру», что, по мнению таких исследователей, как Нинчич [9], открывает множество вариантов для силового вмешательства.
В результате реализации подобных доктрин, как R2P, государственному суверенитету приходится постоянно балансировать между национальными интересами и навязанными извне международными обстоятельствами. Это порождает феномен «международной сертификации государств» – фактического разделения государств на касты. Как справедливо отмечается в исследованиях по праву вооруженных конфликтов, мы наблюдаем практику «селективного суверенитета» (selective sovereignty): территориальная целостность формально подтверждается в международном праве, но на практике игнорируется, когда могущественные государства апеллируют к категориям так называемого «нежелания» или «неспособности» отдельных государств защищать население своей страны.
На верхушке данной пирамиды находятся сверхдержавы, которые де-факто обладают абсолютным суверенитетом и иммунитетом от любой критики (quod licet Jovi, non licet bovi – что позволено Юпитеру, не позволено быку). Внизу же оказываются малые и средние государства, чей суверенитет является сугубо условным, «сервисный» характер и в любой момент может быть аннулирован при первом же отклонении от курса, который был выстроен гегемоном. Критики теории справедливо указывают, что доктрина «нежелания или неспособности» не только незаконна, но и является ужаснейшей идеей, представляя собой очередную придуманную доктрину jus ad bellum («право на войну»), позволяющую западным государствам совершать агрессию против южных государств, когда им заблагорассудится.
В практике применения силы без согласия государства в рамках самозащиты от негосударственных актов (от операций США против ИГИЛ в Сирии до турецких трансграничных ударов в Ираке) показывает, что суверенитет перестал быть абсолютным барьером. Он превратился в условное ограничение, которое действует избирательно для разных государств. Когда мощные государства спокойно могут в одностороннем порядке определить неспособность того или иного решения, а при минимальном контроле, суверенитет престает быть взаимным юридическим щитом и становится избирательно применяемым инструментом.
Особую опасность представляет то, что концепция «ответственного суверенитета» вводит в правовой оборот презумпцию виновности государства. Если раньше для интервенции требовался акт прямой агрессии одной страны против другой, то теперь достаточно заявления группы зарубежных экспертов или НКО о том, что правительство «не желает или не способно» (unwilling or unable) обеспечить безопасность граждан. Она размывает грань между внутренней политикой и международными преступлениями, позволяя трактовать сугубо внутренние конфликты как повод для внешней военной операции.
Показателен в этом отношении анализ недавних событий вокруг Венесуэлы, где для оправдания вмешательства США была предпринята попытка использовать текст «unwilling or unable» в извращенной логике: действующее правительство (Н. Мандуро) было объявлено негосударственным актом, а оппозиционное правительство – «истинным» правителем, которое якобы не могло контролировать угрозу. Этот казус служит наглядной иллюстрацией того, к каким злоупотреблениям может привести отсутствие четких критериев оценки «ответственности».
Более того, теоретические построения зарубежных юристов создают основу для легализации так называемых «гуманитарных интервенций» в обход Совета Безопасности ООН. Аргументация строится на том, что если СБ ООН «парализован» правом вето и не может санкционировать вмешательство, то «ответственное международное сообщество» (в лице НАТО или коалиции желающих) имеет моральное и, якобы, субсидиарное право действовать самостоятельно. Это является прямым ударом по Ялтинско-Потсдамской системе версальского типа, призванной предотвращать глобальные конфликты через консенсус великих держав.
Резюмируя вышесказанное, можно утверждать, что в работах Э. Бодли, Р. Фалька и других последователей доктрины R2P происходит подмена правовых понятий политической целесообразностью. Вместо укрепления международной законности предлагается система, где право силы маскируется под силу права.
Помимо этого, следует также сделать вывод о том, что переход к концепции «ответственного суверенитета» является не эволюцией права, а его деградацией: возвращением к основам феодального права – праву сильного. Фактически, это попытка де-юре оформить демонтаж системы сдержек и противовесов, созданной после Второй мировой войны, заменив жестокие нормы Устава ООН, гибкими правилами, интерпретируемыми в интересах узкой группы стран. Для Российской Федерации принятие такой логики означало бы добровольный отказ от статуса суверенного центра силы, что для нашей страны категорически неприемлемо. Настаивая на возврате к букве Устава ООН и принципа невмешательства как императивной норме jus cogens, Россия выступает за сохранение версальской системы, которая, несмотря на все её недостатки, на протяжении столетий обеспечивала минимальный порядок в международных отношениях, тогда как концепция «суверенитета как ответственности» открывает ящик Пандоры глобальной турбулентности.



